Неточные совпадения
Замечу кстати: все
поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду,
любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В
любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его
любви младую повесть,
Обильный чувствами рассказ,
Давно не новыми для нас.
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли
поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и
любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть, может быть, она
Совсем иным развлечена.
Друзья мои, что ж толку в этом?
Быть может, волею небес,
Я перестану быть
поэтом,
В меня вселится новый бес,
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над
любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай
поэтДурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Цветы,
любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости
поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь
поэта простодушна,
Как поцелуй
любви мила,
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан —
Всё в Ольге… но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
Друзья мои, вам жаль
поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные
любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
Еще прежние туда-сюда; тогда у них были — ну, там Шиллер, [Шиллер Фридрих (1759–1805) — великий немецкий
поэт, автор пьес «Коварство и
любовь», «Разбойники» и др.] что ли, Гётте [Гетте — искаженное произношение имени Вольфганга Гёте (1749–1832) — великого немецкого
поэта и философа; друг Шиллера.
[Миннезингеры, трубадуры — средневековые поэты-певцы, принадлежавшие к рыцарскому сословию и воспевавшие преимущественно
любовь.]
В этот вечер Нехаева не цитировала стихов, не произносила имен
поэтов, не говорила о своем страхе пред жизнью и смертью, она говорила неслыханными, нечитанными Климом словами только о
любви.
Тебе — но голос музы темной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение
поэта,
Как некогда его
любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, не признанное вновь?
Господа стихотворцы и прозаики, одним словом
поэты, в конце прошедшего столетия и даже в начале нынешнего много выезжали на страстной и верной супружеской
любви горлиц, которые будто бы не могут пережить друг друга, так что в случае смерти одного из супругов другой лишает себя жизни насильственно следующим образом: овдовевший горлик или горлица, отдав покойнику последний Долг жалобным воркованьем, взвивается как выше над кремнистой скалой или упругой поверхностыо воды, сжимает свои легкие крылья, падает камнем вниз и убивается.
Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ все огромное понятие средневековой рыцарской платонической
любви какого-нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, всё это идеал.
Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностию, полным знанием дела и горячею
любовью к Пушкину —
поэту и человеку.
— Полноте, полноте! Я, так сказать, открыл перед вами все мое сердце, а вы даже и не чувствуете такого яркого доказательства дружбы. Хе, хе, хе! В вас мало
любви, мой
поэт. Но постойте, я хочу еще бутылку.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и
любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим
поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
— Не правда ли? в моем взоре, я знаю, блещет гордость. Я гляжу на толпу, как могут глядеть только герой,
поэт и влюбленный, счастливый взаимною
любовью…
Наденька гордилась его
любовью и звала его «мой
поэт».
Богатства неслыханные, красота неувядаемая, женихи изящные, богатые, знатные, все князья и генеральские дети, сохранившие для нее свои сердца в девственной чистоте и умирающие у ног ее от беспредельной
любви, и наконец он — он, идеал красоты, совмещающий в себе всевозможные совершенства, страстный и любящий, художник,
поэт, генеральский сын — все вместе или поочередно, все это начинало ей представляться не только во сне, но даже почти и наяву.
Сальме была искусная наездница, через каждые десять или пятнадцать верст стояли, заранее приготовленные, переменные кони, охраняемые солдатами, очень любившими своего доброго капитана, и беглецы полетели «на крыльях
любви», как непременно сказал бы
поэт того времени.
Желание желаний, так называет Шопенгауэр
любовь, заставляет
поэта писать стихи, музыканта создавать гармонические звуковые комбинации, живописца писать картину, певца петь, — все идет от этого желания желаний и все к нему же возвращается.
И Боброву вспоминались читанные им в каком-то журнале стихи, в которых
поэт говорит еврей милой, что они не будут клясться друг другу, потому что клятвы оскорбили бы их доверчивую и горячую
любовь.
Вот как это было: пировал Тимур-бек в прекрасной долине Канигула, покрытой облаками роз и жасмина, в долине, которую
поэты Самарканда назвали «
Любовь цветов» и откуда видны голубые минареты великого города, голубые купола мечетей.
— Так, женщина! — воскликнул Кермани, бесстрашный
поэт. — Так, — от сборища быков — телят не будет, без солнца не цветут цветы, без
любви нет счастья, без женщины нет
любви, без Матери — нет ни
поэта, ни героя!
— Но разве мало прекрасных стихов без объяснений в
любви? А гражданские мотивы? Томас Гуд, Некрасов. О, сколько
поэтов! Песни о труде, о поруганной личности, наконец, бурные призывы, как у Лопе де Вега и у нашего московского
поэта Пальмина, ни разу не упомянувшего слово «
любовь» и давшего бессмертный «Реквием».
И восторженность, и экспансивность, и «идеи», которые воспевал наивный
поэт, и
любовь, которой я так любовался…
Ни одно рыдание, ни одно слово мира и
любви не усладило отлета души твоей, резвой, чистой, как радужный мотылек, невинной, как первый вздох младенца… грозные лица окружали твое сырое смертное ложе, проклятие было твоим надгробным словом!.. какая будущность! какое прошедшее! и всё в один миг разлетелось; так иногда вечером облака дымные, багряные, лиловые гурьбой собираются на западе, свиваются в столпы огненные, сплетаются в фантастические хороводы, и замок с башнями и зубцами, чудный, как мечта
поэта, растет на голубом пространстве… но дунул северный ветер… и разлетелись облака, и упадают росою на бесчувственную землю!..
Я обнимал всю природу и молча, всей душой объяснялся ей в
любви, в горячей
любви человека, который немножко
поэт… а она, в лице Шакро, расхохоталась надо мной за моё увлечение!
Мы вовсе не думаем запрещать
поэту описывать
любовь; но эстетика должна требовать, чтобы
поэт описывал
любовь только тогда, когда хочет именно ее описывать: к чему выставлять на первом плане
любовь, когда дело идет, собственно говоря, вовсе не о ней, а о других сторонах жизни?
Не говорим уже о том, что влюбленная чета, страдающая или торжествующая, придает целым тысячам произведений ужасающую монотонность; не говорим и о том, что эти любовные приключения и описания красоты отнимают место у существенных подробностей; этого мало: привычка изображать
любовь,
любовь и вечно
любовь заставляет
поэтов забывать, что жизнь имеет другие стороны, гораздо более интересующие человека вообще; вся поэзия и вся изображаемая в ней жизнь принимает какой-то сантиментальный, розовый колорит; вместо серьезного изображения человеческой жизни произведения искусства представляют какой-то слишком юный (чтобы удержаться от более точных эпитетов) взгляд на жизнь, и
поэт является обыкновенно молодым, очень молодым юношею, которого рассказы интересны только для людей того же нравственного или физиологического возраста.
Семь дней прошло с той поры, когда Соломон —
поэт, мудрец и царь — привел в свой дворец бедную девушку, встреченную им в винограднике на рассвете. Семь дней наслаждался царь ее
любовью и не мог насытиться ею. И великая радость освещала его лицо, точно золотое солнечное сияние.
— На Украине народ, пожалуй, более
поэт в религии, — рассказывает Ромась, — а здесь, под верою в бога, я вижу только грубейшие инстинкты страха и жадности. Такой, знаете, искренней
любви к богу, восхищения красотою и силой его — у здешних нет. Это, может быть, хорошо: легче освободятся от религии, она же — вреднейший предрассудок, скажу вам!
— Беатриче, Фиаметта, Лаура, Нинон, — шептал он имена, незнакомые мне, и рассказывал о каких-то влюбленных королях,
поэтах, читал французские стихи, отсекая ритмы тонкой, голой до локтя рукою. —
Любовь и голод правят миром, — слышал я горячий шепот и вспоминал, что эти слова напечатаны под заголовком революционной брошюры «Царь-Голод», это придавало им в моих мыслях особенно веское значение. — Люди ищут забвения, утешения, а не — знания.
Место фалернского вина заняла платоническая
любовь; поэты-романтики, любя реально, человечески, поют одну платоническую страсть.
С течением времени, однако, такого рода исключительно созерцательная жизнь начала ему заметно понадоедать: хоть бы сходить в театр, думал он, посмотреть, например, «Коварство и
любовь» [«Коварство и
любовь» — трагедия немецкого
поэта И.Ф.Шиллера (1759—1805).]; но для этого у него не было денег, которых едва доставало на обыденное содержание и на покупку книг; хоть бы в гости куда-нибудь съездить, где есть молодые девушки, но, — увы! — знакомых он не имел решительно никого.
Невесте своей
поэт сулит не одну
любовь в хижине, а говорит...
Любовь даже может быть важней карт, потому что всегда и везде в моде:
поэт это очень правильно говорит: «
любовь царит во всех сердцах», без
любви не живут даже у диких народов, — а мы, военные люди, ею «вси движимся и есьми».
Нежные чувства, питаемые с такого нежного возраста, вскоре поглотили всего Степушку;
любовь, как выражаются
поэты, была единственным призванием его, он до кончины своей был верен избранному пути буколико-эротического помещика.
Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и
любовь,
и цветочек под росами...
Андрюшина хрестоматия была несомненно-толстая, ее распирало Багровым-внуком и Багровым-дедом, и лихорадящей матерью, дышащей прямо в грудь ребенку, и всей безумной
любовью этого ребенка, и ведрами рыбы, ловимой дурашливым молодым отцом, и «Ты опять не спишь?» — Николенькой, и всеми теми гончими и борзыми, и всеми лирическими
поэтами России.
К Морю было: море +
любовь к нему Пушкина, море +
поэт, нет! —
поэт + море, две стихии, о которых так незабвенно — Борис Пастернак...
Смирнов (презрительный смех). Траур!.. Не понимаю, за кого вы меня принимаете? Точно я не знаю, для чего вы носите это черное домино и погребли себя в четырех стенах! Еще бы! Это так таинственно, поэтично! Проедет мимо усадьбы какой-нибудь юнкер или куцый
поэт, взглянет на окна и подумает: «Здесь живет таинственная Тамара, которая из
любви к мужу погребла себя в четырех стенах». Знаем мы эти фокусы!
И не ты ли, моей ранней
любовью к тебе, внушил мне
любовь ко всем побежденным, ко всем causes perdues [Поверженным (фр.).] — последних монархий, последних конских извозчиков, последних лирических
поэтов.
Это ты разбивал каждую мою счастливую
любовь, разъедая ее оценкой и добивая гордыней, ибо ты решил меня
поэтом, а не любимой женщиной.
Величайшие
поэты и художники понимали связь
любви и смерти.
До гроба вы клялись любить
поэта…
Страшась людей, боясь людской молвы,
Вы не исполнили священного обета,
Свою
любовь — и ту забыли вы…
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников),
поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с историей отношений Тургенева к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу это в начале мая 1910 года), и он был того мнения, что, по крайней мере тогда (то есть в конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"
любовь.
А если даже это и не случится с человечеством при достижении им равенства, если
любовь народностей и вечный мир не есть то невозможное «ничто», как выразился об этом Алонзо в «Буре», если, напротив, возможно действительное достижение стремлений к равенству, то
поэт считал бы, что наступили старость и отживание мира, а потому и людям деятельным не стоило бы жить».)
С одной стороны она сознавала всю неприглядность, всю мелочность, всю суету такой неутолимой тщеславной жажды, стараясь не признаваться в ней даже самой себе, объясняя свои поступки, для которых эта жажда была единственным рычагом, иными, более благовидными и даже высокими мотивами, как желание учиться,
любовь к ближним и тому подобное, а между тем, с другой, чувствовала, что эта жажда растет, настойчивее и настойчивее требует своего удовлетворения, и «годы», выражаясь словами
поэта, «проходят, все лучшие годы».